Весной семнадцатого года революционные события в России только разворачивались, и фигура вернувшегося из эмиграции Ленина была не очень ясна, а для многих и вовсе загадочна. И кто-то из тогдашних политиков попросил авторитетного в то время Петра Струве хотя бы коротко, что называется, в двух словах, охарактеризовать мало кому известного человека, вдруг оказавшегося в самом центре событий:
- Ведь вы с ним знакомы, жили рядом в эмиграции...
Струве усмехнулся.
- В двух словах, говорите? - переспросил он. - Ну что ж, извольте. Больше двух слов мне и не понадобится.
И отчеканил:
- Думающая гильотина.
Безусловно, Ленин с его могучей энергией и великолепным практическим умом был одним из крупнейших политиков двадцатого века. Но и от жесткой характеристики Струве, к сожалению, не отмахнешься...
Эту историю я вычитал в книге русского писателя-эмигранта Романа Гуля «Я унес Россию». А автор этой книги записал ее со слов старого большевика Александра Дмитриевича Нагловского.
Отец Александра Дмитриевича был генерал. В детстве будущий большевик играл с детьми великих князей, потом закончил Александровский лицей - тот самый, в котором некогда воспитывался Пушкин. Еще в лицее увлекся марксизмом. А потом, уже студентом, вступил в партию большевиков.
Он был наркомом в Петроградской коммуне, занимал и другие ответственные посты. Последняя его советская должность - торгпред в Италии. Оттуда он и махнул в Париж, порвав со своим большевистским прошлым и став «невозвращенцем».
Гуль подробно записал рассказы Нагловского о Ленине, Троцком, Зиновьеве, которых тот долгое время наблюдал с близкого расстояния. Из этих историй, записанных Романом Борисовичем, особенно запомнился мне один короткий эпизод.
Было это во время одного из обычных, ничем не примечательных заседаний Совнаркома. Обстановку и характер этих заседаний Нагловский описывает так:
- У стены стоял простой канцелярский стол, за которым сидел Ленин, рядом - его секретарша Фотиева, женщина, ничем, кроме преданности вождю, не примечательная. На скамейках, стоящих перед столом, как ученики за партами, сидели народные комиссары и вызванные на заседание видные партийцы.
Такие же скамейки стояли у стен, на них тихо и скромно сидели наркомы, замнаркомы, партийцы. В общем, это был класс с учителем, нетерпеливым и подчас свирепым, осаживающим учеников иногда довольно грубыми окриками, хотя ученики перед учителем трепетали и вели себя на удивление примерно.
Единственным исключением был Троцкий. Он держался свободно, иногда осмеливался даже возражать Ленину, который с ним считался и уважал больше других.
Несколько свободнее прочих «учеников» вел себя и Дзержинский. Он часто входил, молча садился и так же молча уходил среди заседания. Высокий, неопрятно одетый, в грязной гимнастерке, Дзержинский в головке большевиков симпатией не пользовался. Но к нему люди были «привязаны страхом». И страх этот ощущался даже среди наркомов. У Дзержинского были неприятные прозрачные больные глаза. Он мог длительно «позабыть» их на каком-нибудь предмете или человеке. Уставится и не сводит стеклянные с расширенными зрачками глаза. Этого взгляда побаивались многие.
Вот на одно из заседаний в «класс» с послушными «учениками» вошел Дзержинский и сел неподалеку от Ленина.
На заседаниях у Владимира Ильича была привычка переписываться короткими записками. В этот раз записка пошла Дзержинскому:
«Сколько у нас в тюрьмах злостных контрреволюционеров?»
В ответ от Дзержинского к Ленину вернулась записка:
«Около полутора тысяч».
Ленин прочел, что-то хмыкнул, поставил возле цифры крест и передал ее обратно Дзержинскому. Тот встал и, как обычно, ни на кого не глядя, вышел. Ни на записку, ни на уход Дзержинского никто не обратил внимания. Заседание продолжалось. И только на другой день вся эта переписка вместе с ее финалом стала достоянием тогдашней партийной верхушки.
Оказывается, Дзержинский всех этих «около полутора тысяч злостных контрреволюционеров» в ту же ночь расстрелял, ибо крест Ленина им был понят как указание.
Разумеется, никаких шепотов, разговоров и качаний головами этот крест вождя и не вызвал бы, если бы он действительно означал распоряжение о расстреле. Но, как призналась рассказчику Фотиева, произошло недоразумение.
- Владимир Ильич, - объяснила она, - вовсе не хотел расстрела. Товарищ Дзержинский его не понял. Владимир Ильич обычно ставит на записках крест как знак того, что он прочел и принял, так сказать, к сведению.
Рассказчик поинтересовался: а как Ленин реагировал на случившееся, когда «недоразумение» разъяснилось?
Оказалось, что никак не реагировал.
Вот если бы ему сказали, замечает рассказчик, что какой-то поезд с продовольствием не дошел вовремя до места назначения, вот тогда он бы реагировал. И еще как! Повинные в разгильдяйстве подверглись бы самому жестокому разносу. А тут... Даже не поморщился...
Справедливости ради надо заметить, что участники Белого движения тоже не были теми бескорыстными рыцарями, какими их пытаются представить немногочисленные, но шумные сегодняшние монархисты.
В мемуарах того же Романа Гуля приводится рассказ Николая Владимировича Вороновича - бывшего камер-пажа вдовствующей императрицы. В революцию он примкнул к эсерам и стал близким помощником Александра Федоровича Керенского, верность которому сохранил на всю жизнь.
Когда государь с семьей был отправлен из Царского в Тобольск, рассказал Воронович Гулю, в Петрограде сформировалась группа офицеров, решивших организовать побег царской семьи из Тобольска. У Вороновича была с этой группой прямая связь. И он - лично - передал заговорщикам два миллиона рублей, полученных им на это дело от Керенского. Как он выразился, «из секретных фондов».
- Почему же эта попытка не удалась? - спросил Гуль.
Объяснения тут могли быть разные. Причиной провала заговора могло быть предательство кого-нибудь из его участников. Или ротозейство, скверная конспирация. Наконец, какая-нибудь случайность. Не говоря уже о том, что затея могла быть просто невыполнима, что спасти царскую семью тогда было уже не в человеческих силах.
Но загадка объяснялась куда проще.
- Почему? - раздраженно переспросил Воронович. - Да потому что офицеры разворовали деньги и пропили.
Бенедикт САРНОВ.